Глава III
Крест в лесу
Курится сосна, подожженная молнией. Дым, как хвост десятирожного зверя, завернулся над лесом, тяжелый, спит. Паломники возвращаются с годины Варнавы в Уренские леса. Плот переплывает Ветлугу молчаливо. Косяки черных платков, острые носы, старые подбородки, недоверчивые лесные глаза — все начеку. На воде говорить — нехорошо.
Плот пристает к берегу. И кто-то тяжелый, спящий над лесом, пробуждается, ползет по вершинам сосен навстречу, становится на дыбы, глядит, темный, нерадостный.
Паломники крестятся перед часовней столбиком и один за другим исчезают между соснами.
Направо, налево, на множество верст высокие зеленые стены. Папоротники, полянки с ландышами, белки.
Это леса Уренского края, населенные потомками сосланных при Петре стрельцов. В Варнавине мне много насказали про этот край, и я опять отступил от плана и поехал, свободный, бескорыстный, отдался всецело невидимым тайным помощникам, сопровождающим меня в путешествии. Передо мною Божья книга — читай, перевертывай страницу за страницей.
Бог этих лесов какой-то суровый, коренастый, глядит исподлобья, не доверяет и принимает молитвы не тремя, а двумя пальцами. Люди тоже неприветливые. Одежда, лица, характер — все не такое, как на моей равнине. Неужели это от Двуперстия?
Чтобы сойтись с ними, я забываю о трех перстах, перестаю курить, есть скоромное, пить чай. И все-таки побаиваюсь. Первое условие для сближения — искренность. Но где ее найти, когда все эти предметы культа: старинные иконы, семь просфор, хождение посолонь, двуперстие (1) — для меня лишь этнографические ценности. Стучусь под окошком одного дома и побаиваюсь. Старик, черный и крепкий, как дуб, пролежавший сто лет в болоте, отворяет.
— Откулешний? Зачем?
— Ищу правильную веру.
— Входи.
Угол с образами. Большая развернутая книга с славянскими буквами, на ней очки с темными тесемками. В радужное стекло глядится лес.
Старик испытывает меня: не на жалованье ли я, не от правительства ли?
— Боже сохрани. Я не на жалованье. Я от газеты. Я получаю за строчку.
— Какую строчку?
— Вот! — показываю я на книгу.
Надевает очки, глядит в Псалтырь.
— Какую, говоришь, строчку?
— Хоть эту: «Небеса поведают славу Божию, творения же рук Его возвещает твердь».
— И за такую строчку вам деньги платят? — спрашивает старик и глядит поверх очков.
Я смутился, подумал: неспроста говорит старик; но ошибся: он удивлен, как ребенок.
— Это вроде как нам за борозду, — смеется он. — У меня есть сын, тоже читатель. Миша! По твоей части приехали.
Молодой, сметливый парень сразу догадался. На полке у него множество священных книг в желтых кожаных староверских переплетах с застежками. В одной из этих, почитаемых как священные, книг строчки не славянские, мелкие, знакомые. Это «Жизнь протопопа Аввакума» Мякотина (2), Издание Павленкова, но в священном переплете и на священной полочке.
— Вот они, наши строчки! — говорю я, обрадованный.
— Так вы вроде Мякотина?
— Конечно, конечно, я вроде Мякотина.
И вижу в радужное окно: светлеет в лесу, яснеет лик недоверчивого сурового уренского бога. Мост, быть может, отчасти и мною созданный, перекидывается ко мне.
Для «науки» Михаил Эрастович, сын хозяина, готов на все.
— Мы вам все откроем, — говорят мне. — Мы вам все веры покажем. Есть святые места, есть святые люди, есть начетчики райские. Куда везти?
— К Максиму Сергеевичу? — спрашивает сын.
— Любого попа загонит! — одобряет отец.
— Или к Александру Федоровичу?
— Делец!
— Или к Дмитрию Ивановичу?
— Петля!
— А то к Петрушке?
— Вези к Петрушке, с него начни.
Поутру рано меня повезут в страшную глушь к святому, который просидел, спасаясь молитвой, двадцать семь лет в лесной яме. А сегодня угощают. «Ученому» не грех даже напиться чаю, и можно папироску в окно выкурить, и поесть скоромное.
И вот случай… Вот исключение в староверском быту. Еще случай, еще исключение. И так сложится правило, чудесное, из одних только исключений. Это и есть путешествие.
Святой живет где-то около деревни Березовки. Дорога лесная по пням и через поваленные деревья. Просека длинная, длинная: кажется, это леший в кулак поглядел отсюда туда, к нам, в безлесье, — и задумался. Может быть, видит, как на черные поля из красного глиняного оврага вылез погреться на солнце шутяка бесхвостый, ощипанный.
Леший грустит… А мой спутник Михаил Эрастович думает, что там, за просекой, чудесный мир…
Он все хозяйство бросил для «науки», едет и думает, что мы с ним делаем какое-то большое дело для большого неведомого мира — там, за лесами.
Не очень далеко от святого, рассказывает он мне, на Усте стоял прекрасный прославленный монастырь Краснояр. И стоять бы ему вечно, но дьявол искусил царя Николая I. Прислал гонца из «Питенбурга», чтобы «зорить» святой монастырь. Стали ломать кельи. Ужас всех объял, думали — человек вновь перерождается. Сломали. И свой же нечестивый человек, Алеша Тоска, свергнул крест с часовни. Монастырь потух. Гонец побежал назад. А государю в те поры думно стало, захворал, спохватился: напрасно, сказал, я послал «зорить» благочестивый монастырь. И послал другого гонца остановить. Бегут гонцы: один из Краснояра в Питенбург, другой из Питенбурга в Краснояр… И вот, как встретились, так… Ужасная, нечеловеческая смерть постигла Николая I, когда встретились гонцы. Чтобы изобразить ее, Михаил Эрастович отмерил длинный язык, до колен.
Теперь от монастыря остались только две могилы и свергнутый крест. Два раза в год в это глухое место к святым могилам сходится множество народа.
«Издан закон о свободе совести (3), — думаю я, слушая этот рассказ. — Что, если собрать в народе воспоминания о монастыре, составить план, сделать описание и представить все это покровителю беглопоповского согласия нижегородскому купцу Бугрову? Быть может, он даст денег, правительство разрешит — и монастырь вновь воскреснет. Люди будут рады».
— Всю жизнь за вас Богу будут молиться, — говорит мне мой проводник.
— Хорошо. Попробуем.
В деревне нас окружают люди, сначала недоверчивые.
Но Михаил Эрастович шепчется с ними, поглядывая на меня.
Сколько, наверно, легенд осталось там, в лесу, обо мне. Коснуться глубины живой стихии — она сейчас же ответит.
Мой спутник шепчется со стариками и старухами, и я угадываю легенду: настали новые времена, оттуда, издалека, царь прислал потихоньку своего человека в леса, чтобы вернуть все старое. Новые времена. Одна старушка предлагает в Псалтырь заглянуть, узнать, какая теперь тысяча, восьмая или девятая, и что это значит. Все рады мне, все хотят помочь святому делу. Я чувствую, что прикасаюсь к какому-то самому глубокому нерву их жизни, чувствую какую-то интимнейшую близость с ними. Один несет мне кирпич, священный остаток Краснояра, другой — обломок медного креста. А самое главное: мне хотят показать две святые иконы, сохранившиеся с тех времен. Старик с углубленным, кротким взглядом, хранитель часовни, выбранный народом, ведет меня в старую часовню, на кладбище, под купол елей и сосен.
Часовня темная. На кресте мох и трава. Внутри же все заботливо убрано. Как и в первоначальную старину, полотняная занавесь разделяет на две части часовню, мужеский пол от женского, сено от огня.
В часовне благоговейно крестятся двумя перстами. Пахнет тлеющим деревом. Тихо перешептываются большие староверские книги с темными ликами.
— Заведение хорошее, — говорит мне кроткий жрец, рассказывая историю каждой иконы, спасенной при разорении Красноярского скита. — Заведение хорошее, — повторяет он, — и книги, и божество.
— Хорошее божество, — повторяю я за ним.
— Никола Явленный, — показывает мне радостно жрец на темную старую икону. — В ручье явился.
— Черный…— говорю я. — Ничего не понять.
— Зарудел, — отвечает старик и протирает рукавом святой лик.
«Да, это боги, — думаю я, — настоящие боги». Кто-то мне объяснял, кто-то учил, что это не боги, а их изображения, как фотографии. Но вот теперь издали я понимаю, как фальшиво это объяснение. Сердце говорит мне, что это боги. Ребенком знал я их, чтил, боялся и поклонялся. Страшные, но все-таки милые детские боги.
— Божество хорошее, — твержу я бессознательно.
— Хорошее божество, все заведение хорошее, — повторяет за мной радостно кроткий жрец.
И вижу я далекий огонек моего детства, далекий, далекий, загадочный. Туда уходят холодные бесконечные параллельные линии и сходятся в одну тонкую, тонкую нить. И висит там где-то мой священный фонарик под черным абажуром. Заглянуть туда, под черный колпачок?
Невозможно. Холодные линии бесконечны: нельзя узнать, где они сходятся в нить.
— Божество очень хорошее, — говорю я, выходя из часовни.
— Хорошее божество. Все заведение хорошее, — повторяют за мной все радостные почитатели. Обступают меня и просят:
— Упеки ты попа Николу. Он перемазал божество…
— Что такое?..
— А как «зорили», родимый, Краснояр, так самые лучшие иконы повесили в никонианскую церковь. И висели они там от зачатия века святые.
А Никола перемазал.
— Ризы содрал.
— Третьи пальчики приписал.
— Помолодил.
— Сидят теперь веселые, будто пьяные.
— Скажи царю, что поп Никола перемазал божество.
— Скажу…
— Скажи, скажи, родимый. Скажешь?
— Скажу.
— Какой ты хороший. Путь тебе счастливый.
— Подожди, милый, — просит кто-то. — Скажи царю, что нехорошо ему щепотью молиться. Скажешь?
— Скажу.
— Вот видишь, — обертывается старушка к толпе, показывая рукой на меня. — Вот видишь, был Савлом, а стал Павлом (4). Заглянуть бы в Псалтырь, какая теперь тысяча.
Из деревни в деревню все то же: священные остатки скита и неустанные просьбы помочь староверскому делу. В лесу иногда большие восьмиконечные кресты свешиваются над повозкой. Это все мне кажется книгой про старину. Живое солнце, живые деревья глядят на желтые листы, на славянские буквы. Много настоящих цветов и особенно ландышей украшают страницы. Но нет самого главного: книга мертва. Бог ушел из нее. Ему стало скучно, он ушел, а люди роются, роются в желтых страницах.
Вот высокий купол сосен возвышается над лесом. Можно догадаться, что это старое, заброшенное кладбище: когда-то лес был срублен, и остались только эти сосны над могилами.
Я хочу посмотреть на старину, пробираюсь внутрь леса, под купол.
Всего две могилы осталось. Старик в черном кафтане, с черной змейкой-лестовкой на руке молится.
Хочется сказать ему: дедушка, не нужно, Бога тут нету, он ушел отсюда, ему здесь скучно. Бог теперь не живет по пустыням.
Но как сказать это? Жалко старика, да и не поверит. Нет, пусть все так доживает, как есть. Из деревни в деревню — все так. Но вот есть, рассказывает мой проводник, возле Березовки настоящий святой. Молится так, что березки кланяются. Почти тридцать лет тому назад убежал он мальчиком с Волги искать Бога в этом лесу. Христолюбец Павел Иванович укрыл его, выкопал ямку, повесил икону, зажег лампаду, книги дал. Сверху закрыл досками, мохом обложил. «Читай, — сказал он мальчику, — читай, Пётрушко, спасай мою грешную душу».
Двадцать семь лет горела лампада в лесной яме. И по ночам крался туда христолюбец с водой и хлебом. Пошепчется: «Жив? Слава Богу. Читай, молись, Пётрушко». И ровно двадцать семь лет в темной яме при свете лампады читал Пётрушко и молился за грешную душу Павла Ивановича и за всех христиан.
Весть о свободе совести прошла и в Уренские леса. Пётрушко вылез из ямы, выстроил себе келью поверх земли. Выстроил еще одну, и еще, и еще. Собрались благочестивые старцы и старушки в лесные кельи. Возник новый скит.
Рассказывает мне это Михаил Эрастович. «Нет, — думаю, — я ошибся. Бог не ушел, он здесь». А лес высокий, темный. Папоротники выбегают на дорогу.
Да и, может быть, все это неправда: может быть, мир вовсе не идет следом за Богом вперед и вперед. Может быть, он вертится вокруг одной точки, вокруг этого огонька в лесной яме.
Это восток. Значит, можно всего ожидать.
Еще один лесной купол, еще один поваленный крест. Просека. Кордон.
Лес разбегается в стороны. Зеленые, синие, желтые полоски полей. Лесная темная деревня Березовка.
Христолюбец Павел Иванович встречает нас недоверчиво. Михаил Эрастович, мой проводник, хоть и знакомый его, но молод, мало знает про божественное, ему не очень доверяют. Павел Иванович темно-желтый, как переплет староверской книги. Старуха обманчиво ласковая. Дочка Аннушка белая, белая, глаза большие.
Мы говорим про Краснояр, показываем священные остатки. Пергамент разглаживается; приносят закусить хлеба и квасу.
Нас провели бы к Петрушке. Но вот это яйцо. Обыкновенное куриное яйцо выскочило у меня из сумки и покатилось по полу. Был Петровский пост. Яйцо в руках основателя нового Красноярского скита мелькнуло, как рог антихриста или кокарда чиновника.
Но ничего нельзя было заметить на лицах хозяев. С ласковой улыбкой проводила хозяйка на крыльцо и как ни в чем не бывало рассказала нам путь: до Усты тропинка, у реки душегубка, переправимся — кордон; от него в правую руку лежит дуб, черный, с Ноева потопа лежит; по дубу перейдем ручей — и на болото; а по болоту версты две до леса, в лесу грива и на ней живет Пётрушко.
По лицу старухи ничего нельзя было заметить. В русском человеке иногда глубоко запрятана внутренняя жизнь. Но злое предчувствие пошло с нами в пустыню, дурные признаки встречались на каждом шагу. Чуть не утонули на душегубке. Поскользнулись на Ноевом дубу. На болоте, на лавах, рухнуло под нами бревно. А перед самой лесной гривой, где стоит новый скит, встретила нас непроходимая топь.
— Пётрушко! — кричим мы на ту сторону.
Никто не отзывается. Ворон кричит.
Где тропа — неизвестно. Но делать нечего: разделись, перешли, вытерлись папоротниками. На лесной гриве высокие ели и сосны, дикие розы, ландыши. Так тихо, что сосны оживают: мы идем вперед, они назад.
Первая избушка под сосной мне показалась большой муравьиной кочкой. Потом другая, третья, все шесть кругом, глядят в одну точку, как в древних селах. В середине круга — навес, под ним лавки и костер от комаров. Это приемная.
Прежде всего к дыму. Купаемся в нем, исцеляемся от злых укусов комаров и слепней.
Никто не выходит из келий. Безмолвно. Кошка белая прокралась в кусты и почти испугала.
Почему же никто не выходит?
И вот тут-то вспомнили про грешное яйцо. Не послали ли вперед нас гонца? Быть может, все разбежались?
— Господи Исусе Христе, — стучимся мы под окно. Стучимся под другое, под третье, обходим все шесть келий — молчат.
Дым от костра, спокойный, тяжелый, устраивается там, на верхушках сосен, сторожит пустыню, глядит сверху: что мы будем делать?
А мы, сильно нагнувшись, почти вползаем в одну келью. Тут комаров! Свист, вой, В стене мы замечаем пучок длинных самодельных серных спичек. Зажигаем одну, другую. Вся келья наполняется дымом.
На полу кусок полотна, свернут пологом. Не спит ли кто-нибудь там? Нет.
На полках возле печи самодельная деревянная утварь, как у Робинзона Крузо. Черный котелок над лучинками. На других полках много огромных книг.
Мой спутник не очень церемонится, вытаскивает из одной заложку и читает: «Пустыня! О прекрасная мати, прими меня в тихость свою безмолвную, в палату лесовольную».
Присели на лавку. Заглянули в оконце. Опять ворон кричит. Комары воют. И чуть-чуть березки верхушками шумят.
— Ну и житье! — сказал мой проводник.
— Житье безмолвное,— ответил я ему.
В другой келье то же самое. Везде то же самое.
Вышли на кладбище. Тут две свежие могилы в срубах. Между ними на подставке вроде пюпитра лежит развернутая священная книга. Значит, только что читали.
Конечно, попрятались. Яйцо напугало христолюбцев, послали гонца сухим путем, нам указали болото — вот и все.
— Мы их поймаем, — шепчет Михаил Эрастович. — Они тут же где-нибудь за соснами стоят.
Мой спутник для науки готов на все: даже ловить своих одноверцев. А мне так ясно вспоминается зеленый переплет читанной в детстве страшной книги: «Охота за черепами» (5). Где-то в сибирских лесах одни люди с ружьями ищут других, безоружных, убивают их и получают деньги за череп.
— Не нужно, — прошу я.
Но проводник мой не шутит с наукой. Ради нее он бросил свое дело. Нет. Так, ни с чем, он не уйдет.
— Вот, — шепчет он, отойдя немного в лес, — тут будем ждать. Они сейчас выйдут. Они за соснами стоят.
Ложимся в траву, как настоящие охотники за черепами. Кусты шиповника, дикой малины, множество ландышей, желтеющих, но еще пахучих. Потихоньку я собираю букет и шепчу спутнику, что такой в Петербурге стоит двугривенный. И как это его удивляет! Он тоже принимается собирать. Еще на двугривенный, еще на двугривенный, на рубль, на два. Невозможно остановить товарища. Ползает. Букет огромный. Запах сильный. На мгновенье кажется, что лежим мы где-то на юге, на высокой горе, залитой солнцем, покрытой душистыми азалиями.
В северных лесах часто бывают такие южные откровения. И потому это, что сосны, и ели, и вереск, и мох в глубине своей нерадостной души вечно грезят о юге. Их жизнь — сон и мечта о невидимом.
Курится костер, свивается дым огромным хвостом. Отделился от сосны пустынник в синей самотканой одежде, в берестовых лаптях. Шагает неровно, будто только что учится ходить поверх земли. Тихо крадется к костру, озирается. Сел на лавку, окунул голову в дым, исчез в нем.
— Петрушко!
Дрожит большой рыжий человек. Глаза у него маленькие, на лицо человека смотрят с ужасом.
— Пётрушко!
— Я не Пётрушко.
— Пётрушко, мы не кусаемся. Мы пришли поговорить с тобой по душе. Теперь свобода, никто тебя не смеет тронуть. Живи себе поверх земли с миром.
И еще два-три ласковых слова и немного мелочи на свечи.
Маленькие глазки нашли где-то опору.
— Хорошо на земле. Прытко хорошо. Дождя Бог дал, грибы родились. И ягоды много… малина будет и всякая ягода. Сено хорошее. Прытко хорошо на земле.
— А там, под землей?
И под землей хорошо. Христолюбец рыл ямы просторные. Сперва боялся: искали, прытко искали. Слышно, как ходили в лесу. И по яме ходили, доски стучали. Зимой снегу навалит — дышать трудно. Лампада меркнет. Книгу читать нельзя. Тут надо костер развести — протянет, и лампада разгорается, и опять книгу читать можно. Прытко искали. Народ в деревне слабый, охота с христолюбца деньги сорвать. Проследят, куда ночью хлеб носит. А, скажут, душу свою спасать задумал. Давай, а то донесу. Много стоило Павлу Ивановичу, не сосчитать сколько, разорился бы, да лесничий помог. Хороший человек. Христолюбец просит: «Ваше благородие, дозвольте в лесу ямку вырыть, — у меня человек». — «Замерзнет, водой зальет». — «Только дозвольте: не замерзнет, не зальет. Мне душу спасти охота». — «Рой»,— дозволил лесничий. А христолюбец вырыл семь ям в лесу. Чуть что, бывало, сейчас в лес и переведет в иную яму.
Курится костер. Пустынник рассказывает, не поднимая глаз. Будто и здесь, на земле, он видит где-то огонек своей лампады, свою защиту.
— Искали, прытко искали.
— Кому ты нужен, зачем тебя искали?
— Им не любо. У них жизнь пространная и широкая, а моя узкая. Им не любо. Ай принести книгу? Почитаем?
Крестится над темной книгой большой волосатый ребенок. Трещит застежка. Еще раз крестится. Слушают сосны Слово Божие. Слушают цветы. Старушки и старички выросли из земли, подсели к костру.
Антихрист царствует. Какие-то три с половиной года до конца. И давно бы пора наступить концу. А все не наступает. Когда же? Что значат эти три с половиной года?
— Эти три с половиной года покрыты дланью Божией. Что за год-то считать.
— Какие года!
— Длинные или короткие.
— А только вот есть признаки.
Много признаков есть. Господи. Сколько признаков конца. Не пересчитать… Первое, второе, третье…
Читает пустынник книгу о вере. И вот точь-в-точь было и тогда так. Точит старушка заржавленный ножик о красный кирпич… Грозятся голые мерзлые ветви в окно… Сверчок за печкой поет. Шепчет голос: «Восьмая теперь тысяча или девятая?»
— Вы доживете. Как пойдет девятая тысяча, так по краюшку ходить будете, как есть по краюшку ходить будете. Хорошо, как есть молельщики к истинному Христу. А как молельщиков-то нет, да будет народ аховец.
И вот как идешь по лестнице Божией, так идет теперь время. Доживете, что с крышами ходить будете. В дождик над собой крыши раскинете. Вы доживете.
— Бабушка, я убегу.
— Чадо мое милое, не убежишь, а припадешь, и все припадут, и не будет на земле лаптя не измеренного.
— Я упаду на коленки, покаюсь.
— Чадо мое милое. Он, Истинный-то, и скажет: ты мои рукописания не слушал. Хоть бы капельку не забыл. Иди в тьму, пади в огненную реку.
Станут реветь, да не вовремя. И вот если бы весь песочек перебрать и всю землю по песчинке, конец бы. Так если бы знать, что перебрали, — и конец, возрадовались бы.
— Он же, бабушка, добрый.
— Да Он не рад. Не волен. Как Его распяли, мать Пресвятая Богородица и плачет.
«Не плачь, матерь моя возлюбленная, не плачь: Я в третий день воскресну».
И воскрес… И повел грешников из ада. Застонал сатана.
«Не стонь, адие, — говорит ему Истинный. — Не стонь, что порожний остался. При последнем времени опять наполнишься, — не младенцами, не праведниками, а купцами, попами и богатыми мужиками. Не стонь…»
— Какая теперь тысяча? Восьмая или девятая?
Шепчет голос: «девятая… дожили…»
Где-то между соснами сохранился крест с часовни Красноярского скита. Мы ищем его, но не можем найти. И так в поисках подходим к густой заросли «Гнилое озеро». Дальше идти некуда.
— Тут еще один скрывается, — сказал один из моих спутников.
— Что же он не выходит? — спросил я. — Разве до него не дошла весть о законе?
— Дошла, да все боится, не верит, говорит: «Закон перевернется».
— И очень просто, что перевернется, — сказал другой спутник.
Мы запоздали. Сильно темнело. И креста мы в лесу не нашли.
Продолжение следует.
М.М. Пришвин. Рассказ «У стен града невидимого» (Светлое озеро). Часть 1
1. …семь просфор, хождение посолонь, двуперстие…— Элементы старообрядческого богослужения. Посолонь — по солнцу.
2. Это «Жизнь протопопа Аввакума» Мякотина.— Мякотин Венедикт Александрович (1867–1937) — русский историк, публицист, сотрудник журнала «Русское богатство», автор книги «Протопоп Аввакум» и других исследований.
3. Издан закон о свободе совести…— Имеется в виду Манифест 17 октября 1905 г. и закон от 17 апреля 1908 г. о свободе вероисповедания граждан России.
4….был Савлом, а стал Павлом.— Деян. 13:9.
5….читанной в детстве страшной книги: «Охота за черепами». — Имеется в виду книга английского писателя Майн-Рида (1818–1883) «Охотники за черепами».
Комментариев пока нет